https://www.mos.ru/dvms/
ФЕСТИВАЛЬ ВЬЕТНАМСКОЙ ЕДЫ И КУЛЬТУРЫ

СООТЕЧЕСТВЕННИКИ

Первая волна эмиграции: русская культура за рубежом

05.04.2019 Татьяна Марченко / arzamas.academy 21 просмотров

Бунин, Цветаева и Набоков за рубежом: изгнание, попытка выжить или духовная миссия?


Весь мир облетела весть о присуждении Нобелев­ской премии по литературе Ивану Бунину — русская эмиграция переживала общий «невыдуманный наци­ональный праздник». Объединенные общим порывом, знаменитые и безвест­ные соотечественники Бунина, оказавшиеся за рубежом, плакали от радости, словно узнали о победе на фронте; «будто мы были под судом и вдруг оправ­даны», как было сказано в одном из поздравлений. Газеты, ликуя, трубили о победе русской литературы и русской эмиграции: «за Буниным ничего не было — утверждал поэт и лите­ратурный критик Георгий Адамович, — ни послов, ни ака­­демий, ни каких-либо издательских трестов… Ничего. Никакой реальной силы. <…> Но этого оказалось достаточно для торжества».


Свежеиспеченный лауреат отправ­ляется в «столицу русского зарубежья» — Па­риж, где чествования и банкеты сменяли друг друга с карнавальной быс­тро­той в атмосфере всеобщего радост­ного опья­нения. Поездка со свитой в Сток­гольм, где Бунин восхитил сдер­жан­ных шведов царственно-аристократическими повадками и едва не потерял нобелевские диплом и чек, стала завершением праздника. Часть денег была роздана — пре­жде всего малоимущим друзьям-писателям (и не только друзь­ям: не была обде­лена и не жаловавшая «само­надеянного барина» Марина Цве­таева), но бóльшая часть денег была проку­чена; предпринятое нобелевским лауреатом собрание сочинений оказалось убыточным. И вот уже снова знако­мый стук колес, и Бунин ездит по разным концам Европы читать свои рассказы и украшать своим присутствием банкеты в собственную честь, и вновь бьется буквально «за каждую копейку» гонорара, пристраивая новые произведения в эмигрантской периодике.


Нобелевская премия Бунина стала первым подведением итогов всей эмиграции за дюжину лет ее послереволюционного рассеяния. Лауреатом впервые в исто­рии премии стало «лицо без гражданства».


Эмиграции предшествовало беженство, вызванное Гражданской войной. Фев­ральская революция, на которую возлагали столько надежд, не стала победой демократии и либерализма. Лозунгом Временного прави­тель­ства был «Война до победного конца», но солдаты устали воевать. Ленин же обещал мир — на­родам, землю — крестьянам, заводы и фабрики — рабочим, и привлек на свою сторону прежде всего трудовое население. После Октябрь­ской рево­люции страна раскололась на красных и белых, братоубийственная война оказа­лась беспощадной.


Красный террор выплеснул из страны многих. Сотни тысяч беженцев, осевших на чужих берегах, принято называть в отечественной историографии первой волной эмиграции.


Эмиграция, предпочтенная террору, ежедневным арестам, экспроприации — это не рациональный просчет жизненных стратегий, это бегство, желание укры­ться в безопасном месте, переждать до лучших времен. Среди тех, кто покинул родину после Октября 1917 года, оказалось немало выдающихся пред­ставителей русской литературы, музыкантов и художников, артистов и фило­со­фов. Перечислим главные причины, побудившие их к отъезду или даже бегству.


Во-первых, резкое неприятие большевистской власти, отторжение не только ее идеологии, но и ее главных деятелей: так, Бунин и Куприн прославились такой острой антибольшевистской публицистикой, что остаться для них означало добровольно встать к стенке. Оставшись в Петрограде и выжидая, даже про­должая заниматься сочинительством, Дмитрий Мережковский и Зи­наида Гиппиус пришли позже к тому же решению и стали столь же резкими крити­ками новой власти. Большевистскую революцию не приняли многие — это был сознательный выбор, творческий и идеологический. Не пред­принимая никаких явных антибольшевистских шагов, уехал в Италию с лекци­ями симво­лист Вячеслав Иванов; «на лечение» (это была удобная формулировка для мно­гих беглецов, поддержанная наркомом просвещения Луначарским) уехал в Бер­лин писатель Алексей Ремизов. Оба не вернулись.


Во-вторых, физическое выживание. Для многих деятелей литературы и искус­ства революция и Гражданская война означали прекращение профессиональ­ной деятельности. Далеко не всех устраивали выступления перед красноармей­цами за скудный паек, сочинение агиток и малевание плакатов. Рахманинов и Прокофьев покинули Россию, чтобы покорить Америку: великая слава пиа­ниста-виртуоза навсегда задержала Сергея Рахманинова в эмиграции, а Сергей Прокофьев, плодотворно работавший и как композитор, вернулся на родину и органично влился в идеологизированное советское искусство, соз­дав, напри­мер, «Здравицу» Сталину. Артисты МХТ, уехав на длительные га­стро­ли, вер­нулись не все — труппа раскололась. Уезжали и звезды дореволю­ционного русского экрана. В гастрольную поездку отправилась гордость отечественной сатиры Тэффи — ради заработка, читать комические стихи и скетчи; закон­чилось это турне в Париже.


В-третьих, советская власть могла сделать врагом недавних сторонников. Даже не прибегая к крайним мерам, советская власть избавлялась от слишком неза­висимых умов, высылая их из страны. На так называемом философском паро­ходе (на самом деле их было два: «Обербургомистр Хакен» и «Пруссия») бо­лее 160 интеллектуалов вместе с семьями прибыли в конце 1922 года в немец­кий порт Штеттин. Высланные не были врагами советской власти, но их инако­мыслие было слишком очевидным.


В-четвертых, границы Советской России сильно уменьшились по сравнению с дореволюционными, появились новые государства, и в традиционно дачных местах оказались за рубежом — в Финляндии Леонид Андреев и Илья Репин, а в Эстонии — Игорь Северянин. В прибалтийских государствах сложились большие русские диаспоры никуда не уезжавших людей, родившихся и вырос­ших в Риге или Дерпте (Тарту). Немало русских жили в Польше и в Харбине, на территории Китая.


Было и в-пятых: Марина Цветаева, отлично вписавшаяся благодаря особен­ностям таланта и характера в творческую обстановку послереволюционной Москвы 1920-х годов, отправилась в Прагу, где жил ее муж Сергей Эфрон — белоэмигрант. Сложный случай Горького — организатора большевистской культурной поли­тики, уехавшего из-за разногласий с новой властью и не имев­шего связей с эмиграцией — повлиял на другие судьбы: Владислав Ходасевич с Ниной Берберовой поехали именно к нему, но уже не вернулись.


Наконец, младшее поколение эмиграции: юношам, оказавшимся в белой ар­мии, путь в Россию был отрезан. Судьбы их оказались разными: Гайто Газданов стал писателем; Алексей Дураков — поэтом, погибшим в сербском Сопротивле­нии; Илья Голенищев-Кутузов, тоже поэт и тоже сербский парти­зан, вернулся в Россию после Второй мировой войны и стал крупным ученым, специалистом по творчеству Данте. Впрочем, его увозили родители — как и Владимира Набо­кова, чей отец был одним из лидеров кадетской партии. Невозможно предста­вить Набокова советским писателем; появление же «Лолиты» в СССР и вовсе превосходит все мыслимые допущения.


Большинство эмигрантов не предполагали, что эмиграция станет их судьбой. Некоторые писатели и деятели культуры продолжали жить с советскими паспортами, с симпатией писать о советской литературе и культуре и носить прозвище «большевизанов» (как Михаил Осоргин). Но всеобщие надежды на недолговечность большевиков быстро таяли, с 1924 года все больше стран признавали СССР, а контакты с друзьями и родственниками сходили на нет, поскольку переписка с заграницей грозила советским гражданам нешуточными преследованиями. Историк-классик Михаил Ростовцев предупреждал Бунина:


«В Россию? Никогда не попадем. Здесь умрем. Это всегда так кажется людям, плохо помнящим историю. А ведь как часто приходилось чи­тать, например: „Не прошло и 25 лет, как то-то или тот-то измени­лись“? Вот и у нас будет так же. Не пройдет и 25 лет, как падут боль­шевики, а может быть, и 50 — но для нас с вами, Иван Алексеевич, это вечность».

У послереволюционной эмиграции стратегия оказалась одна: выживание. Направление беженства определило характер эмиграции. Из Крыма и Одессы эвакуировались остатки белой армии; с ними уходило гражданское населе­ние — семьи военных; уходили те, кто в глазах победивших большевиков вы­глядел «контрой», недобитыми буржуями. Воспетое Блоком в «Двенадцати» «Тра-та-та» («Эх, эх, без креста!») приводило Бунина в ярость; он был среди тех, кто не принимал большевизма не просто политически, но и психофизи­чески: «какие-то хряпы с мокрыми руками» не убеждали его ни как будущие правители государства, ни как слушательницы возвышенных стихов.


Первой оста­новкой оказался Константинополь, турецкая столица. Французские окку­паци­онные власти, ужаснувшись численности прибывшей русской армии, отпра­вили военных в лагеря на голых островах — Галлиполи и Лемнос, и еще даль­ше — в тунисскую Бизерту. В островных лагерях проводились концерты, ставились спектакли, а ежеднев­ная газета не издавалась на бумаге, а звучала из репродуктора. Обеспокоенные отличной подготовкой и приподнятым духом русских солдат, французы по­спешили отослать их на работу в славянские страны, прежде всего в Сербию и Бол­­гарию.


Русских беженцев приютило Королевство сербов, хорватов и словенцев (с 1929 года — Королевство Югославия), и на Балканах возникла русская диаспора. Это была по большей части монархическая, в еще большей части патриотическая и ан­ти­большевистская эмиграция. После войны, распада Австро-Венгерской монархии и Османской империи новообразованное коро­левство остро нуждалось в квалифицированных кад­рах — врачах, учителях, юристах. Русские эмигранты оказались исключительно кстати: они препода­вали в университетах и школах, работали врачами и мед­пер­соналом всех уров­ней, прокладывали дороги и строили города. В присут­ствии королевской семьи 9 апреля 1933 года был открыт Русский дом имени императора Николая II: «Не кичись, Европа-дура, / Есть у нас своя культура: / Русский дом, блины с икрой, / Досто­евский и Толстой!»


Между тем своим появлением Русский дом обязан приня­тию в среде русской эмиграции положения о «русских Афинах», то есть о раз­витии национальной эмигрантской культуры, которая должна была вер­нуться в Россию. «Бедные, старые, лохматые русские профессора наполнили на чуж­би­не книгами кафед­ры и университеты, как греки некогда, после паде­ния Константинополя», — вспоминал поэт Милош Црнянский.


Целостной эмигра­ция не была нигде, не исключение и Королевство сербов, хорватов и словенцев: большинство русских осталось на земле южных славян, они не обязательно ассимилировались, но Белград или Скопье стали их новой родиной. Русские зодчие отстроили новый Белград со всеми его узнаваемыми зданиями: королевские резиденции (возведенные Николаем Красновым, соз­дателем крым­­ской Ливадии), новые церкви в сербско-византийском стиле (разработан­ном Григорием Самойловым), театры, банки и гостиницы, в том числе лучшие отели Белграда «Москва» и «Эксельсиор». Эмигрировавших из послереволюци­он­ной России архитекторов и инженеров-строителей в Югославии трудилось более трехсот.


Если на Балканах диаспора была по преимуществу «недемократической», православно-монархической, то Праге суждено было стать центром «прогрес­сивных русских». С 1921 по 1932 год в Чехословакии действовала инициирован­ная правительством «Русская акция». Средства на сохранение «остатка куль­турных сил России» (слова президента Чехословакии Масарика) выделялись весьма значительные, но принимающая сторона руководствовалась не только гуманизмом — подготовкой кадров для будущей России, — но и прагматикой: рус­ские культурные и научные институты, учрежденные и развиваемые эми­гран­тами, служили престижу Чехословакии.


«Русский Оксфорд» собирал сту­ден­тов со всего зарубежья, обеспечивая их сти­пендиями. Именно так попал в Прагу Сергей Эфрон — муж Марины Цветаевой. Интеллигенция — профес­сора, учи­теля, инженеры, писатели и журналисты — были обеспечены посо­биями. Даже поэтические кружки обретали строгий академический вид: так, «Скитом поэ­тов» руководил профессор Альфред Бем, и там проходили насто­ящие исто­рико-филологические чтения.


Литературная Прага соревновалась с Парижем; Марк Слоним, возглавлявший литературный отдел в журнале «Воля России», не делил русскую литературу на советскую и эмигрантскую, но предпочтение неизменно отдавал первой. Стоит сравнить атмосферу Праги, зачитывавшейся советскими писателями, с Белградом: когда Голенищев-Кутузов опубликовал в Белграде статьи о пер­вом томе «Поднятой целины» Шолохова и романе Алексея Толстого «Петр I», то номера журнала были конфискованы югослав­ской полицией, а автора аре­стовали за «советскую пропаганду».


Русским пра­жанам, мечтавшим о «возвра­щенчестве с высоко поднятой голо­вой», победно вернуться не удалось; многих ждала драматическая участь после Второй миро­вой войны — вплоть до ареста и гибели, как Альфреда Бема. «Ев­ра­зийский соблазн» завершился расколом на правую и левую группы. Левые евразийцы стремились в Советский Союз, поверив в идеи коммунизма. Сергей Эфрон и Дмитрий Святополк-Мирский поплатились за свою веру жизнью (оба были арестованы и погибли).


После «кламарского раскола» (на рубеже 1928–1929 годов) евразийство воз­главил представитель правого крыла — Петр Савицкий, и до оккупации Чехо­слова­кии интенсивно развивалась евра­зийская историософия, но гитлеров­ская власть запретила движение, нало­жив вето на последнюю, уже подго­тов­ленную к изданию «Евразийскую хро­нику». После победы Савицкий был арестован, отсидел в мордовских лагерях; к этому времени относится его эпистолярное зна­комство со Львом Гумилевым, позже начинается активная переписка, обмен идеями и взаимовлияние.


Литературная и театральная Прага была средоточием нескольких культур, куда органично влилась и русская. Если в иных центрах русского рассеяния эми­гран­­ты чувствовали себя чужими в чуждом и непонятном мире, то в Праге, напротив, было взаимное притяжение интеллигенции двух славянских наро­дов. Особой национальной гордостью эмигрантов была Пражская труппа Мос­ковского Художественного театра: в ее составе были актеры, не вернув­шиеся в СССР после заграничных гастролей.


Если некогда Константинополь стал своего рода гигантским пересыльным пунктом, где вчерашним гражданам огромной мощной страны пришлось свыкаться со ста­ту­сом эмигрантов, то в Берлине, игравшем в 1921–1923 годах роль одного из центров русской культурной жизни, скрещивались на краткий исторический миг пути тех, кто останется в эмиграции, и тех, кто вернется на родину. В Бер­лине надолго или временно останавливались Андрей Белый, Алексей Ремизов, Илья Эренбург, Владислав Ходасевич, Виктор Шкловский, Борис Пастернак, Борис Пильняк, Сергей Есенин.


Немецкая марка упала, и жизнь привлекала дешевизной. Именно экономи­ческие выгоды обусловили размах постановки издательского дела: с 1918 по 1928 год в Берлине было зарегистрировано 188 русских издательств. Самые известные среди них — «Издательство Зино­вия Гржебина», «Издательство Ладыжникова», «Знание», «Геликон», «Петро­полис», «Слово». Редактор жур­нала «Русская книга» (позд­нее — «Новая русская книга») Александр Ященко сформулировал принцип единства русской лите­ратуры — без разделения на советскую и эмигрантскую.


Берлинская пресса была самого разного спектра: от эсеровских газет до жур­нала «Беседа», в редколлегию которого входили Ходасевич и выехавший «для лечения» Горький. Будто нет и не было никакой цензуры, в Берлине печатали новые произведения Федора Сологуба, Михаила Булгакова, Евгения Замятина, Константина Федина, а тиражи отправляли в Россию.


В восстановленном по петроградскому образцу Доме искусств на подмостки выхо­ди­ли писатели, которым через несколько лет суждено было расстаться навсегда. К берлинскому периоду жизни Набокова (с 1922 по 1937 год), всту­пившего в литературу под псевдонимом Сирин, отно­сится почти все написан­ное им по-русски в стихах и прозе в межвоенное время. Затерянные среди немцев с их унылым картофельным салатом и устрашающим совместным пением, русские, казалось Набокову, скользили по берлинской жизни подобно «мертвенно-яркой толпе» статистов в немом кино, чем многие эмигранты не грешили подрабатывать «за десять марок штука», как описывает он в романе «Машенька». Русские лица оказались запечатленными на кино­пленку в филь­мах немого кино «Метрополис», «Фауст», «Голем», «Последний человек».


Подспудно шел активный процесс взаимного обогащения культур, быстрого знакомства с современными эстетическими и интеллектуальными тенден­циями, многие из которых привезли в Берлин эмигранты: русский авангард в искусстве, формализм в литературоведении, из которого возникнет впослед­ствии европейский структурализм. Выставки русских художников сменяли друг друга: Гончарова, Коровин, Бенуа, Сомов, Кандинский, Явленский, Шагал.


Несколько лет существования русского Берлина стали своего рода передышкой, временем самоопределения для оказавшейся в нем русской творческой элиты. Те, кто выбрал эмиграцию, вскоре разъехались из Германии: большинство —в Париж, некоторые — в Прагу, иные — в прибалтийские страны. Эксперимент закончился, «Шарлоттенград», где все говорили по-русски, перестал сущест­вовать.


Как известно, Россия состоит из столицы и провинции. Именно так оказался устроен и мир русского рассеяния. Космополитической столицей после Первой мировой войны был Париж. Париж, город, в который полтора века стремились все мыслящие русские люди, стал и столицей русского рассеяния. Благодаря политике Третьей рес­публики, благосклонной к русским беженцам, русские эмигранты буквально хлынули на берега Сены.


После краткого пребывания в Константинополе и Софии в марте 1920 года в Париж прибыл и Бунин, который быстро стал играть роль литературного мэтра. «Па­риж нравится», — записала в дневнике жена писателя Вера Муромцева-Бунина. И грустно добавила: 

«Нет почти никаких надежд на то, чтобы устроиться в Па­риже. <…> За эту неделю я почти не видела Парижа, но зато видела много рус­ских. Только прислуга напоминает, что мы не в России».

Почти непроницаемое существование двух миров, французского и русского, продолжалось вплоть до Второй мировой войны: измученный «Великой» — Первой мировой — вой­ной, Париж веселился в упоении от победы, от Вер­сальского мирного дого­вора, наложившего непо­мерную контрибуцию на Германию, и равнодушно отнесся к русским. Многие вчерашние «вранге­левцы» и «деникинцы», кадровые офицеры были согласны на любое место: чернорабочих на заводах «Пежо» и «Рено», груз­чиков, таксистов. Русская интеллигенция, аристократия, буржуазия, военное и чиновническое сословие во Франции стремительно обеднели и пролетаризи­ровались, пополняя ряды лакеев, официантов, мойщиков посуды.


Париж стал главным литературным центром русского зарубежья. Русский «городок», как его называла Тэффи, собрал все лучшие, жизнеспособные твор­ческие силы эмиграции. Париж уже в конце XIX века был Меккой для худож­ников и музыкантов. В предреволюционное десятилетие Русские сезоны Сергея Дягилева завоевали Париж и весь культурный мир. Музыкально-театральная жизнь русского Парижа только в перечислении имен и событий заняла бы многие страницы.


Но культурное наследие русского зарубежья прежде всего логоцентрично, что про­явилось в издательской деятельности, в разноплановости периодики, в мно­гообразии литературы художественной, поэзии и прозы, и документаль­ной — мемуары, дневники, письма. К этому следует прибавить философские трактаты, критику и публицистику. И если метафорически русская эмиграция может быть определена как текст, то его главные страницы были написаны в Париже.­­


«Мы не в изгнании, мы в послании», — заметила однажды Нина Берберова. Завершив традиции классической русской прозы в творчестве Бунина и поэти­ческого Серебряного века в творчестве Георгия Иванова и Марины Цветаевой, создав миф о православной Руси в эпопеях Ивана Шмелева, придав русской книжности и фольклорной архаике черты модерна в сочинениях Алексея Реми­зова, русское зарубежье восполнило русскую литературу XX века, воссоздав ее целостность.


Эмигранты держались сознанием, что они выбрали свободу, что в оставленной России творческая личность унижена и придавлена полити­ческим режимом и социальным заказом. Георгию Адамовичу казалось, что советская литература упрости­лась до лубка, а Ходасевичу предписанное соцреализмом «счастье» виделось чем-то вроде удавки — по мере приближения общества к коммунизму «литература задохнется от счастья».


Культура русской эмиграции во многом оказалась компенсаторной по отно­шению к советской — не только в слове, но и в балете или в изобразительном искусстве. Это происходило во всем: религиозная философия против научного коммунизма, литературный модерн и поэтизация русской старины против авангарда 20-х и соцреализма 30-х, одиночество и свобода против диктатуры и цензуры. У большинства мэтров литературы русского зарубежья советская действительность и советская культура вызывали отвращение и отторжение. Зинаида Гиппиус предлагала:


«Неужели никому не приходило в голову, оставив в стороне всякую „полити­ку“, все ужасы, разрушенье, удушенье, кровь (это тоже зовется „политикой“), взглянуть на происходящее в России и на советских повелителей только с эсте­тической точки зрения? <…> Попробуйте. Если насчет всех прочих сторон („политика“) еще могут найтись спорщики, то уж тут бесспорно: никогда еще мир не видал такого полного, такого плоского, такого смрадного — уродства».

Советские люди пугали эмигрантов даже на фо­тографиях: без носков ходят (летом). Казалось, однако, что уродство пройдет, что Россия вернется к своим традициям и тогда окажется, что эмиграция стала соединительным мостом между прошлым и будущим. В Па­риже в 1924 году Бунин произнес речь «Мис­сия русской эмиграции». Пи­са­тель говорил о погибели России, имея в виду тысячелетнюю Россию с ее пра­во­слав­ной верой, сложившимся обще­ственным укладом с царем во главе госу­дарства, с историческими завоева­ниями, побе­дами и великими культур­ными дости­же­ниями. Миссия русской эмиграции виделась в сохранении этой преем­ствен­ности. Но как это сделать — ни поли­тики, ни писатели, ни фи­ло­софы, ни тем более юные балерины от­вета бы дать не смогли.


Никакой моти­вации жить в чужой стране у большинства не было. Вернуться для барской жизни и всенародной славы? Это удалось Алексею Толстому, а Сер­гей Про­кофьев умер в коммунальной квартире. Старенький и больной Куприн уехал, чтобы уме­реть на родине; Горького почти выкрали — это была знаковая фигура, и писа­тель был обязан продолжать служить революции. Бу­нин же и после войны, в эйфории от побе­ды, вернуться не решился. Его России уже не существо­вало — а новой он не знал.


Никаких стратегий у эмиграции не было — было выживание. «Так всех нас разметало по белому свету, / Что не хватит бумаги заполнить анкету», — опре­делила русскую скитальческую судьбу XX века Ларисса Андерсен. Когда поэ­тесса скончалась на 102-м году жизни, метафора возник­ла сама — последний лепесток восточной, харбинской ветви эмиграции отлетел. «Писать стихи на русском, живя среди иностранцев (а я всю жизнь пишу только на род­ном языке), — это то же самое, что танцевать при пустом зале», — признава­лась поэтесса.

Новости партнёров